ГРУСТИ!
Общеизвестно, что самые маленькие собачки обычно бывают и самыми злыми.
Агадаев был живым доказательством справедливости этого правила “на человеческом уровне”. Не больше полутора метров ростом, с ногами, как у кавалериста, “колесом”, он ходил по территории части с низко опущенной головой и глядел на всех исподлобья взглядом затравленного быка. “Красной тряпкой” для него была – не дай бог! – чья-то улыбка или любое другое проявление хорошего настроения. Особенно – у “молодых”, призвавшихся позжек него. Агадаев тогда тут же подскакивал почти вплотную к “тореадору” и, глядя на него так же, снизу вверх глазами, пьяными от злости, рычал:
– Што смеёшься? Грусти!
– Не люблю, когда смеется! – объяснял он тут же, словно извиняясь, оказавшемуся рядом свидетелю…
Он призвался на пол-года раньше меня из глухого казахского села и его однопризывники говорили, что тогда он вообще ни слова не знал по-русски. Я же застал его, когда он уже говорил почти на тургеневски-чистом русском языке. Во всяком случае, любую свою мысль мог оформить вполне доходчиво для русскослышащего уха. Способным был, видно… Мыслей, правда, было немного. Думаю, первой, которую он научился выражать по-русски, была: “Грусти!”, а так же русские ругательства, которые, почему-то все, призывавшиеся из национальных окраин и не говорящие по-русски, осваивали в первую очередь. Где-то в недрах “особого отдела” лежала, наверное, характеристика, написанная на него, как и на всех солдат, сержантов и офицеров части, командиром дивизиона, подполковником Дириным, и наверняка эта характеристика, как все характеристики, была очень подробной – так требовал “особый отдел”. На самом же деле все особенности агадаевской личности исчерпывающе описывались шестью буквами – злость.
Даже улыбка его была злой и, если – нечаянно! - появлялась на лице, то тут же давилась в зародыше всегда находившемся в боевой готовности караулом злости и, словно прося прощения у себя самого за такое проявление слабости, он возвращался в привычное состояние духа, шипя на - не дай бог! – успевшего в ответ улыбнуться:
– Грусти!
В общем-то, злость Агадаева была вполне безобидной, скорее – просто одной из функций организма и отношение к нему большинства сослуживцев было при этом снисходительно-добродушным, как примерно, к смешному пугалу на огороде. При всём его свирепом виде, не помню, чтобы он кому-то сделал реальное зло.
Сашка Мишенков был единственным агадаевским другом в части. Это ведь только в физике одинаковые частицы отталкиваются, а человек всегда тянется к себе подобному… Они были похожи – оба свободолюбивые, “бурые” и злые.
Трудно было заподозрить в Агадаеве какую-то религиозность – православную, мусульманскую или какую другую, но вот поди ж ты – он в рот не брал спиртного и курева, а на удивленные вопросы сослуживцев по этому поводу, что-то неразборчиво бормотал о строгости своей веры. Наверное, поэтому и определили его служить оператором стартовой батареи. Его обязанностью было, в частности, протирать всю аппаратуру
спиртом, который он и получал регулярно под роспись в хозяйственной части. В силу традиционно специфического отношения к этой жидкости в нашей стране, она относилась к материалам строгого учета. Но спирт, как известно, вещество весьма летучее…
В ту ночь я дежурил на РЛС. Станция стояла в лесу, примерно, в километре от военного городка и, если вечером выйти на воздух, то в тишине хорошо были слышны голоса, долетавшие оттуда. Вдруг, незадолго до часа отбоя, этот привычный звукоряд нарушил звук шагов, раздавшийся совсем рядом. Треск веток под сапогами – так не таясь, мог идти только кто-то из своих. Всё же, на всякий случай, я потянул из-за спины висевший не по уставу стволом вниз, автомат:
– Стой, кто идет!
– Свои… - и последовало даже для армии весьма замысловатое и длинное ругательство.
Из темноты постепенно вырисовывалась знакомая фигурка – короткая и кривоногая.
– Я наверх поднимаюсь, а ты стой здесь. Если кто появляется – предупреждай.
– Как “предупреждай” – передразнил я – кукушкой, что ли кричать?!
Агадаев лишь на ходу махнул рукой. “Стартовики” сидели в верхней станции, на крыше которой вращался ковш локатора. Мы, “радиотехники”, находились в нижней. Прошло минуты две-три, как Назарбай поднялся “к себе”, и снова послышались шаги – на этот раз явно не одиночные, очень торопливые.
– Стой, кто идет!
Шаги замерли.
– Командир дивизиона и дежурный по части!
Голос капитана Рудакова я узнал и вспомнил агадаевское “предупреждай”. “Фишка” была в том, что, находясь внутри станции, из-за её гула голосов снаружи не было слышно...
– Агадаев здесь? – спросил Дирин. Врать было бесполезно – сейчас они поднимутся наверх…
– Так точно!
– Капитан, останьтесь с дежурным по станции. Я – наверх.
Это был тот случай, когда руки опережают голову – я схватил трубку громкоговорящей связи по станции и, прежде, чем Рудаков успел закрыть рот от такой “борзости”, прокричал в неё:
– Раз, два, три, раз!...
– ???!!!
Я сделал лицо Швейка:
– Связь проверил, товарищ капитан! По инструкции…
Подполковник с Агадаевым зашли в нашу кабину. Дирин победно поднимал в руке флягу. Я понял, что в ней и зачем пришел Назарбай. Я даже догадался для кого он отливал спирт. Думаю, Дирин догадался тоже – их дружба с Мишенковым была общеизвестна. Но ему нужно было признание. Нужна была фамилия… А Агадаев, сидя перед ним на допросе в канцелярии, только зло раздувал ноздри, словно кобра – купол, и упрямо твердил:
– Себе.
– Ты не пьешь! Кому?
– Себе…
Подполковник вдруг повеселел.
– Ну что ж, себе – так себе. – Он подошел к сейфу, достал два стакана и поставил на стол. Затем протянул Назарбаю флягу:
– Разливай! Выпьем.
Агадаев не двигался – только ноздри ходили ходуном.
– Ну давай, давай!..
И тогда солдат вскочил, отбросил в сторону протянутую руку с флягой и, перегнувшись через стол к самому лицу подполковника, прошипел прямо в это лицо:
– С тобой пить не хочу!..
Гауптвахта эстонского городка Тапа, где я служил, славилась на всю страну своим “строгим режимом”, а имя коменданта города и начальника “губы”, капитана Феррана, стало в гарнизоне именем нарицательным для обозначения ужасов жизни арестантов. Подполковник Дирин щедро – с барского плеча – отпустил Агадаеву максимальный срок, которым по уставу располагал. Через пятнадцать суток Назарбая встречал – к неудовольствию начальства – уже на КПП почти весь дивизион, обе батареи. Обступили восхищенно-уважительно, так, наверное, “дети войны” встречали возвращавшихся с фронта воинов.
– Пятки болят – кратко ответил Назарбай на все вопросы типа “ну как там?”
– Кормят как?
– Кормят хорошо – отозвался герой. Подумал – и добавил: – Только мало.
– Феррана видел?
– Видел. Стоял на крыльце, когда мы на плацу шагали, и кричит: - Выше ногу, забулдыги! Не слышу запаха резины!
Конец фразы утонул в дружном хохоте. Мишенков, наконец-то, протиснувшись к другу, обнял его:
– За что я люблю Назарбая, ребята, так это за бурость!
Агадаев, с заметным усилием прогнав с лица непрошенную улыбку, резко высвободился из объятий:
– Што смеёшься? Грусти!